Мы с Барни уже давно не виделись. Не знаю, чем он там занимается; одно только могу сказать: что бы он ни делал, он делает это тихо. Потому как я уже давно перестал замечать какие–либо признаки жизни в этом огромном пустом доме. Умер он, что ли. Мне, конечно, интересно, хотя и не так чтобы очень. Как–то раз мое нутро сгорело, и я перестал ждать встречи с этим ублюдком. Не думаю, что он стал мне совсем уж безразличен; все–таки я, наверное, до сих пор его люблю, куда уж денешься; однако лицо его постепенно стирается из моей памяти. Единственный раз, когда я со скуки решил его поискать, нечто похожее на человеческий силуэт прошмыгнуло в конце коридора, по которому я шел, и скрылось в одной из «запретных» комнат. Когда–то мы назвали их так из–за цепей и всевозможных замочков, которыми обвесил их прошлый хозяин, и из-за скопившегося в щели под дверью энносантиметрового слоя пыли (в одном из наших разговоров Барни заметил, что у нас такой слой пыли вообще повсюду, следовательно, комнаты, если судить по этому признаку, не такие уж запретные. Знаю я эти разговоры! В тот раз я протащил его через весь дом, останавливаясь у каждой двери, хватая в руки цепи с замочками, потрясывая ими и повторяя: «Ну, как тебе это? Что ты на это скажешь?»). И вот представьте себе, этот размытый силуэт юркнул в одну из «запретных», хотя это и было решительно невозможно из–за вышеупомянутых средств защиты. Что я мог сделать? Должел ли я был что–то делать? Я мог бы довести себя до любого из крайних состояний или хотя бы пойти и посмотреть поближе на эти чудеса; может быть, что–нибудь бы и прояснилось. Но я тогда, честно говоря, очень устал: эта часть дома – левое крыло – всегда действовала на меня весьма угнетающе и заставляла как–то излишне волноваться. И я ушел. Просто развернулся и почапал себе восвояси, выкинув из головы силуэты, тени, пыль и замочки.
И ни разу не пожалел.